Яков Кротов

ЗАМЕТКИ

Владимир Соловьев

Три разговора

К оглавлению

- 195/196/197 -

ПРИЛОЖЕНИЯ

- 197/198/1994 -

Немезида

(По поводу испано-американской войны)

 

I.

 

Сводятся старые исторические счеты и предъявляются новые. В далеких океанах, под ударами внешнего неприятеля, рушатся последние остатки политического могущества величайшей некогда европейской державы.

Все великое земное
Разлетается как дым.
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим.

В заканчивающемся на наших глазах, но уже около трех веков продолжавшемся, падении испанского величия, есть и более определенное поучение для умеющих и желающих видеть.

Вот нация, по заслугам получившая на исходе средних веков первенствующее положение в Западной Европе. Более семи столетий продолжалась её непрерывная героическая борьба с грозной силой ислама. Прежде, чем едва начавший слагаться европейско–христианский мир мог думать о прогрессивном росте своих жизненных начал, ему нужно было отстоять свое су-

-199/200 -

ществование. Я не стану здесь делать окончательной оценки мусульманства; но, как ясно показал пример христианских стран восточного и южного побережья Средиземного моря, — подчиниться исламу для христианского населения значило или (при измене своей религии) сейчас же раствориться всецело в чуждой, более элементарной культуре, или (при сохранении христианского исповедания) остановиться в своем, историческом развитии, страдательно войти в состав этого чужого мира, стать служебной его частью безо всякой самостоятельной будущности перед собою.

Говорят, что мавры были образованнее средневековых кастильцев и каталонцев. С некоторыми ограничениями можно это признать. Но что же из этого следует? Когда дело идет о живущем, то нельзя его брать по частям, или по отдельным эпохам. Положим, в X или в XII веке, мусульмане стояли выше тогдашних христиан в Испании, как и в других местах; но если бы испанцы превратились в мусульманскую райю, открыли бы они Америку? Создали бы они роман Сервантеса и драму Кальдерона, не говоря уже об испанской живописи? Жизнь народов и людей нельзя резать по сегментам, как земляных червяков. Конечно, самый посредственный стратфордский мещанин в тридцать лет был умнее и образованнее трехлетнего Шекспира; и самая обыкновенная взрослая лошадь, а тем более лошадь арабская, умнее всякого грудного ребенка. Не следует ли отсюда, что посредственность выше гения, и что животное

- 200/201 -

выше человека? Это есть только пояснительное сравнение, и я нисколько не хочу обижать мусульман. Я охотно признаю все хорошее, что есть в исламе, признаю также его положительное значение в прошлом и еще предстоящую ему важную роль в некоторой области человечества. Но подчинение исламу активной части христианского мира в средние века было бы великим и, по счастью, невозможным бедствием, прямым отрицанием всемирно–исторического смысла. Под невозможностью я разумею здесь не отвлеченно–логическую (отчего бы, отвлеченно говоря, с целою Европой не могло случиться того же, что случилось с западною Азией, северною Африкой и юго–восточным краем той же Европы), а реально историческую, зависевшую от жизненной крепости западных и северных христианских народов, отстоявших себя и свою будущность от поглощения, или покорения чужими силами.

Ясно при этом, что отстаивать себя против военного ополчение мусульманства Европа прежде всего должна была оружием. Историческую необходимость именно военной самозащиты признает здесь, конечно, всякий, кто не лишен рассудка. Но уже простой рассудок заставляет, я думаю, признать и нечто большее. Принимая на себя историческую необходимость вооруженной борьбы против воинственного ислама, христианские народы не отступали в этом от духа Христова, и их военные подвиги были подвигами христианскими.

Как? А слова Христа: «кто поднимет меч» и т. д. А слова о любви к врагам, о несопротивлении злому? — Эти слова известны всем, но,

- 201 -

по–видимому, не все помнят правило для понимания этих и всяких других евангельских слов, правило, данное, однако, тем же Христом: «слова Мои суть дух и жизнь». А из этого правила ясно, что повторять букву того или другого текста еще не значит выражать его истинный смысл. Если же проникнуться этим смыслом, то понятна станет и следующая истина, которая, казалось бы, ясна, как Божий день. Говоря эту истину, я сердил и теперь сержу, и еще буду сердить многих, но еще ни от кого не слыхал, да наверно и никогда не услышу, какого–нибудь её опровержения. Вот она: можно допускать употребление человеком оружия для войны и все, что с этим связано, нисколько при этом не изменяя духу Христову, а, напротив, одушевляясь им, — и точно так же можно на словах и на деле безусловно отрицать всякое вооруженное или вообще принудительное действие и в самом этом отрицании бессознательно и даже сознательно изменять духу Христову и отчуждаться от него. Люди, верные этому духу, руководятся в своих действиях не каким–нибудь внешним, хотя бы по букве и евангельским, предписанием, а внутреннею оценкою, по совести, данного жизненного положения. Вот почему св. Алексий митрополит ездил в Орду умилостивлять татар и русским князьям внушал покоряться хану, как законному государю, а через несколько десятилетий св. Сергий Радонежский благословил Дмитрия Московского на открытое вооруженное восстание против той же Орды и даже отправил с ним в бой двух

- 202/203 -

своих иноков–силачей. И при такой внешней противоположности и св. Алексий, и св. Сергий действовали одинаково в том же духе Христовом на добро людей. Поступок св. Сергия был в очевидном противоречии с буквою некоторых евангельских текстов и в очевидном согласии с духом Христовым, а тот, кто в 1380 г. из–за этих текстов посоветовал бы Дмитрию Донскому бросить оружие и отдать Россию на разгром Мамаевой орде, показал бы себя не христианином, а бессердечным книжником–буквалистом.

Честная вооруженная борьба европейских народов с мусульманством была в средние века первейшим христианским делом и великою заслугою перед человечеством. После порывистой и неустойчивой общей атаки — крестовых походов — четырьмя щитами прочно загородился христианский мир от напора враждебных сил, — на четыре юные нации легла главная тяжесть общего дела. На левом северо–восточном фланге оборонительной линии Россия приняла на себя и отразила дикий напор монгольских и татарских орд. Центр, прорванный османскими турками, обошедшими, а потом занявшими Византию и сокрушившими юго–славянские государства на Балканах, — прорванный центр сомкнулся на Карпатах двумя воинственными нациями — Польшею (с южной Русью) и Венгрией (с Хорватиею), — а на правом, юго–западном фланге христианской обороны испанцы шаг за шагом, в течение более семи веков, отодвигали нашествие мавров, пока не перебросили их обратно в Африку. Труд-

- 203/204 -

ность борьбы, а, следовательно, и заслуга, увеличивалась здесь тем, что враг, кроме военного могущества, владел и соблазнами утонченной образованности. Та энергия, которую эта семивековая борьба сообщила национальным силам, не остановилась на границах родной земли, а дала испанцам власть и значение в Италии, в рейнском понизовье, в Германии и двинула их в другое полушарие открывать и завоевывать новый мир.

Не изменяли испанцы Христу тем, что, не выпуская из рук оружия, верно и доблестно исполняли сторожевую службу на рубеже христианской земли. «Кто в малом был верен, того над многим поставлю», говорит Господь. В земной Своей жизни Он не пренебрегал теми, кто служил Его потребностям, как человека, и теперь не отвергает тех, кто заботится о внешних условиях существования собирательного Его тела, видимого христианского человечества. Это есть именно та малая служба, за верное исполнение которой обещана Им большая награда. Испания получила её в свое время. Оставаясь семьсот лет верною в малом, она к исходу средних веков была поставлена над многим. Но конец христианской борьбы оказался для неё концом верности Христу. Не изменяли испанцы духу Христову, когда сражались за христианскую землю; но с окончательною победою и завоеванным могуществом явилась возможность действительной и благовидной измены. Понять простую и, однако же, для многих неуловимую сущность этой измены важно не для одних испанцев.

- 204/205 -

II

Как бы мне яснее обозначить и определить тот узкий, но единственно надежный мост, которым должно идти человечество между двумя безднами, — мост к истинному и могучему добру между бездною мертвого и мертвящего «непротивления злу», с одной стороны, и бездною злого и также мертвящего насилия, с другой? Где проходит черта, которая отделяет принуждение, как нравственную обязанность и как подвиг самопожертвования за других, от насилия, как обиды, как неправды, как злодейства? Есть же эта черта, и прежде, чем давать ей логические определения, спросим человеческую совесть. Может ли кто–нибудь, — независимо от всяких религиозных убеждений, — по совести осудить христианского подвижника, когда он благословляет и ободряет вождей и воинов, идущих освобождать отеческую землю от рабства иноверцам и чужеземцам? Вызовите как можно ярче в воображении эту историческую картину и посмотрите, явится ли при этом у вас чувство нравственного негодования против св. Сергия или против Дмитрия Донского. Будь вы хоть прямой потомок кого–нибудь из татар, полегших на Куликовом поле, будь вы хоть ква-

- 205/206 -

кер, обязавшийся отвергать всякую войну, — настоящего, искреннего чувства негодования вы тут наверное не испытаете, А между тем, если бы всякое насилие воистину было злодейством, то каждый человек, не утративший нравственной чувствительности, должен бы был непременно испытывать величайшее нравственное негодование против виновников такого ужасного накопления насилий, как Мамаево побоище. Подумайте, сколько убито и искалечено людей! И однако же, как ни старайтесь, никакого негодования вы здесь ни против кого не испытываете, и, следовательно, никакого злодейства ни с русской, ни с татарской стороны во всем этом агломерате крайних насилий вы не находите. А между тем всякий чувствует, что убийство человека не только невинного, какими, вообще говоря, были все эти погибшие татары и русские, но и самого злого преступника, — есть нечто ужасное, то есть именно внушающее ужас к тому, кто сделает такое дело, даже и в том случае, если он на это уполномочен властью общества. Что же выходит: человек, даже охотно и с гордостью убивающий многих невинных людей, не вызывает ни в ком нравственного негодования, а человек, быть может, с неохотой, по нужде принимающий на себя обязанность убить какого–нибудь вредного злодея, — этот человек во всех нравственно–чувствительных людях вызывает не то что нравственное негодование, а прямо нравственное отвращение, смешанную с ужасом гадливость.

Эта странная противоположность в нашем отношении к двум «убийцам» есть, однако, факт

- 206/207 -

несомненный. Попробуйте представить себе такую сцену: вы видите старца, опирающегося на костыль, и хотите почтительно уступить ему дорогу, но вдруг вы замечаете желтенькую ленточку у него в петлице; это георгиевский кавалер, значит, «убийца», — и вы с ужасом и отвращением бежите от него. Согласитесь, что это можно увидеть только во сне. А теперь представьте себе другую сцену. «Кто этот господин с таким самодовольным и самоуверенным видом? Вы, кажется, с особым чувством жали ему руку?» — О, это очень почтенный и симпатичный человек — это наш здешний палач, истинный хранитель и благодетель города». — Согласитесь, что и такая встреча могла бы произойти только в сновидении.

Итак, к одному из двух «убийц» нет возможности — психологической и нравственной — относиться с ужасом и отвращением, а к другому нельзя относиться иначе, как с ужасом и отвращением. Значит, та «черта», которую мы ищем, может теперь быть приурочена к определенному конкретному отношению. Спрашивается: чем отличается храбрый воин от палача? И тот, и другой убивают; и тот, и другой убивают не по личному произволу, а по общественному уполномочию; и тот, и другой имеют ввиду защищать общество от его врагов. Откуда же эта противоположность отношения к ним, откуда этот непреложный голос совести, оправдывающий воина и осуждающий палача, — оправдывающий и осуждающий непосредственно и безусловно, в живом душевном чувстве, независимо от всяких теоретических мнений и соображений? Откуда про-

- 207/208 -

тивоположность оценки при одинаковости факта? Не имея основания в факте, эта противоположная оценка, очевидно, может зависеть лишь от различного и в известном пункте противоположного отношения к факту со стороны того и другого из этих двух деятелей. Воин и палач, производя одинаковые факты, совершают различные до противоположности дела.

Отнятие человеческой жизни вообще (не говоря уже об умерщвлении тех или других определенных лиц) не входит непременно в намерение воина, не есть его настоящее дело, и, конечно, мы уважаем военную доблесть не за совершаемые на войне убийства, а несмотря на эти убийства. Но их может вовсе и не оказаться, а доблесть и уважение к ней останутся те же. Так, например, моряк, с опасностью жизни выловивший торпеды, или солдат, заклепавший неприятельские орудия, хотя бы при этом не было убито ни одного человека, получают такую же и еще большую военную славу, как и начальник пехотного отряда, отважно взявший неприятеля в штыки, или как капитан, взявший неприятельское судно на абордаж. Цель войны — безопасность. Если этой цели можно достигнуть без грубого насилия, без кровопролития, тем лучше. Неприятеля, положившего оружие, не убивают. Напротив, самое назначение палача состоит именно в том, чтобы отнимать жизнь у определенных людей: ему непременно нужно казнить преступника, иначе его дело не исполнено. Палач убивает обезоруженного, т. е. переставшего быть опасным. Здесь прямая цель не безопасность, а убийство.

- 208/209 -

Тут становится ясною и глубочайшая нравственная сущность этой противоположности. Воин не отрицает никаких человеческих прав неприятеля, и если он фактически угрожает его жизни, то лишь подвергая такой же угрозе и свою собственную. Война предполагает деятельную силу с обеих сторон, они здесь равноправны, и человеческое достоинство не оскорблено ни в ком. В казни, напротив, к человеку, к этому определенному человеку, относятся как к страдательному орудию, как к бесправной вещи, и другому человеку — палачу предоставляется никому не принадлежащее право распоряжаться чужою личностью, как бездушным предметом. Итак, все дело в том, что отношение воина к неприятелю, при всех своих действительных аномалиях и при всех бедствиях и ужасах войны, остается все–таки на почве естественных, нравственных и человечных отношений, тогда как отношение палача к жертве по существу безнравственно, бесчеловечно и противоестественно.

Вот ясная и непреложная грань между дозволенным и недозволенным насилием, между честным насилием воина и бесчестным насилием палача. Есть нравственное начало, корень всех человеческих прав и отношений — закон правды: уважай в своем и во всяком другом лице человеческое достоинство и ни из какого человеческого существа никогда не делай страдательного орудия внешней ему цели.

Этот закон не нарушается воином, тогда как его заведомое нарушение составляет всю задачу палача. Вот черта между ними и истин-

- 209/210 -

ная причина различного к ним отношения. Этой черты не сотрут никакие софизмы.

Много еще можно требовать и давать всяких разъяснений по этому вопросу с различных сторон; но главное — в том, что я сейчас указал. А теперь пора вернуться к нашим испанцам и к их давнишнему роковому превращению из воинов в палачей.

- 210/211 -

III

В двух ярких образах воплотилась историческая судьба Испании: в крестоносном рыцаре, сражавшемся за веру и землю отеческую, и в палаче–монахе, погубившем и веру, и отечество своею глубокою, адскою изменою духу Христову. Безотчетное нравственное чувство заставляет всякого гнушаться обыкновенным палачом, который лишает преступного человека его права на жизнь физическую; во сколько же ужаснее религиозное палачество, отнимающее у людей невинных высшее их право на жизнь духовную? Ведь сила духовной жизни у человека не в том, чтобы повторять заученные с чужого голоса правильные религиозные формулы, — для этого не нужно быть человеком, достаточно быть скворцом или попугаем, — в том сила духовной жизни, чтобы человек сам, внутренними свободными движениями своего чувства, ума и воли определял свое отношение к истинному добру, т. е. сам жил своею верою. И если не все этого достигли, то все могут и должны быть к этому воспитываемы. И в этом не только интерес человеческий, но и собственная цель Божества. Согласно христианской

- 211/212 -

истине, не только для себя, но и для Бога человек важен лишь как свободное деятельное лицо, как возможный «друг Божий», — а страдательных орудий, бездушных или бессловесных, довольно у Бога и помимо человечества.

И именно потому, что человечество в огромном большинстве своем еще не живет настоящею духовною жизнью, а только воспитывается к ней, — именно поэтому и важнее всего беречь зародыши, зачатки, ростки возникающей жизни. Готовая, созревшая жизнь духа не боится внешнего насилия: оно губительно для малых сих, — для тех, в чью защиту сказано: лучше не родиться тому человеку, который соблазнит одного из малых сих.

Обыкновенный палач хуже простого убийцы, а палач духовный несоизмеримо хуже обыкновенного палача. Градация здесь ясна. Убийца, нарушая право человека на физическую жизнь, не возводит этого своего беззакония и злодейства в принцип, не узаконяет его; палач совершает свое физическое убийство, как дело законное, принципиальное, а палач религиозный таким же образом узаконяет свое духовное убийство, свое посягательство на самое начало жизни внутренней, и так как сам человек, конечно, есть для нас дух, а не тело, то религиозный палач, этот духовный убийца, убивающий самого человека, есть по преимуществу человекоубийца, — прямое воплощение того, кто назван так в слове Божием.

Как же случилось, что народ святых и рыцарей стал носителем этого дьявольского начала религиозного насилия, хотя и осквернявшего другие

- 212/213 -

христианские страны, но нигде не проникавшего так глубоко и не укоренявшегося так прочно в душе народной, как именно в Испании?

Не причиною, конечно, этого явления, а одним из благоприятствующих условий была особенность расы или, по крайней мере, преобладающее влияние одного из вошедших в нее элементов.

Различие между внешнею средою, областью христианства, которую можно и должно было оборонять оружием против неприятельского насилия, — и самим христианством, т. е. внутренним царством Божием в человеке, которое не требует и не допускает такой обороны, — это различие оказывалось слишком тонким для людей, которых предки выражали преданность своему божеству тем, что жарили ему в пищу своих детей*), а новейшие потомки сохраняют, как национальное удовольствие, отвратительное живодерство бычачьих боев. Христианство не осилило в душе народной всех элементов Молоховой религии, и предвестия грядущего Торквемады обнаружились очень рано, задолго до арабского завоевания. Испанские епископы в конце IV века добиваются смертной казни еретиков, что вызывает принципиальное осуждение в Галлии (св. Мартин Турский) и в Италии (св. Амвросий Миланский). Испанец Феодосий узаконяет на Востоке уголовные меры против Манихеев, причем впер-

*) Разумею дьявольский культ Молоха у финикияе или пунийцев, которые глубже колонизировали древнюю Испанию, чем другие европейские страны. Все побережье Иберийского полуострова и по сю, и по ту сторону Мелькартовых столбов, как доказывают географические названия,было захвачено финикийскою культурою.

- 213/214 -

вые юридический термин inquisitio применяется к делу религиозного преследования. Можно себе представить, к чему привела бы саму Испанию эта особенная склонность к религиозному насилию, если бы она не была на семь веков задержана нашествием арабов и необходимостью открытой, честной борьбы с ними. Испанец уже готов был стать палачом в худшем смысле этого слова, когда историческое Провидение заставило его надолго сделаться доблестным воином. И тут фактически опровергается мнение тех противников войны, которые считают её злом безусловным и чистою бессмыслицею. Семивековая война с маврами, сверх своей фактической необходимости, имела для Испании смысл великого блага, она спасла младенческую нацию от ранней духовной гибели, оставила ей время и условия сложиться и созреть для свободного решения своей нравственной и исторической судьбы и — каково бы ни было это решение — позволила и лучшим силам народного духа развиться, чтобы дать миру всё положительное, к чему они были способны.

Да и по существу дела разве война есть непременно вражда? Злой зверь в человеке враждует со всеми и в мирное время, а для настоящего человека и война, раз она вызвана необходимостью, открывает поприще истинно нравственного отношения не только к своим, но и к неприятелю, — побуждает не только полагать душу за други своя, но и любишь врагов. Ведь заповедь эта обращена не к отдельным только лицам, а и к целым народам; а для народа враг — это другой народ, с которым он воюет. Этого именно

- 214/215 -

врага и нужно любить. Значит, война, помимо всего прочего, есть для народов реальная школа любви к врагам. Ведь это не только ясно логически, но и фактически несомненно. В открытом бою противники, если они не звери, научаются признавать достоинство друг друга, взаимную равноправность, чувствуют уважение друг в другу. А это чувство уже недалеко и от любви. И это знали прямодушные люди всех времен, рас и вер. Знал это и мусульманин Саладин, знали и христианские рыцари. Никто не скажет, чтобы наш Петр Великий отличался особенною какою–нибудь утонченностью или деликатностью религиозных и нравственных чувств. Но это он понимал и чувствовал, и это в нём отмечено и увековечено великим национальным поэтом:

В шатре своем он угощает
Своих вождей, вождей чужих
И за «учителей» своих
Заздравный кубок поднимает.

 

Не в военном только искусстве оказались эти внешние враги нашими учителями, а также и в умении по–человечески относиться к чужеземцам *).

––––

*) Не в том смысле, чтобы шведы давали нам здесь какие- нибудь примеры или образцы особого человеколюбия, — этого, на­сколько я знаю, не было, — а лишь в том смысле, что до реши­тельного столкновения с ними в Северной войне мы знали их более с отрицательных сторон, как «немцев», т. е. не людей, а при более близком знакомстве в борьбе с ними за существо­вание узнали в них таких же людей, как и мы сами.

- 215/216 -

 

Такие же учителя не только в «науке славы», но и в науке человечности, были даны Испании в лице арабов. Историческая школа у сторожевого народа христианского мира была превосходна. Но для народов, как и для лиц, воспитание хотя значит очень много, но решается жизненная судьба их не воспитанием. Конечно, все положительные стороны национального духа развились, окрепли и впоследствии дали свой обильный плод, благодаря этой долгой средневековой «школе любви». Но и после неё, несмотря на неё, победил древний Молох. Вероятно, во время непрерывных бранных столкновений испанцам нередко приходилось показывать свое христианское отношение к неприятелю. Но вот война кончена, пала последняя твердыня мусульманского царства. Тут что же можно было делать христианскому народу, как не вложить меч в ножны, протянув окончательно руку мира и дружбы прежнему противнику, обезоруженному, безопасному? Ничто не мешало испанцам отнестись к подчинявшимся маврам так, как, например, наши, гораздо менее культурные, предки отнеслись к покорившимся татарам Казанского и Астраханского царства, а именно оставить их спокойно жить на их местах в качестве равноправных сограждан. Ведь так поступал даже языческий Рим, который, по слову своего поэта, считал своею обязанностью «щадить подчинившихся» — parcere subjectis. Но народ, двенадцать веков исповедывавший христианство, не знал пощады; сломив врага в честном бою, он не захотел дать ему честного мира. В несколько приемов сотнями тысяч мавры, а с ними

- 216/217 -

за раз и евреи, были бесчеловечно изгоняемы из страны, которая по многовековой давности стала их родиной.

Между тем в тот самый год, когда с падением Гренады Испания блистательно окончила свою средневековую военную школу, открытие Америки выводило торжествующую нацию на новый простор исторической жизни; но в этот внешний простор испанцы понесли печальную узость своего внутреннего жизненного принципа — религиозного насилия. Эпоха падения Гренады и открытия Америки была также и эпохою основания испанской инквизиции *). Тут уже прямо начинается адское дело духовного палачества, восстановление молохова культа под христианскими знаками и именами. На почве природного элемента жестокости и кровожадности через три внутренние момента совершился переход от образа мыслей и действий доблестного рыцаря к образу мыслей и действий религиозного гонителя и палача: 1) развилось и укоренилось чувство ненависти к «неверным», 2) выросло безмерное чувство национальной гордости и 3) принята была и выше всего поставлена идея национального единства и могущества, как опирающегося на единстве вероисповедном.

Тройная измена христианству! Народ, испове-

–––––

*)

Не следует смешивать этой королевской испанской инквизи­ции, основанной при Фердинанде и Изабелле, с церковною римскою инквизицией, учрежденной гораздо раньше (в XIII в.) также по по­чину испанца (св. Доминика), но вообще не имевшею того кроваваго характера, которым прославилась испанская. Римская инквизиция, как чисто духовный трибунал, существует и ныне.


- 217/218 -

дующий христианскую веру и, однако, живущий ненавистью к «неверным», тем самым показывает, что первый–то неверный — он сам. Ведь быть неверным или изменять можно только своей, а не чужой вере. От некрещёных мусульман и евреев, очевидно, нельзя было требовать, чтобы они были верными Христу, Которого они не исповедали, а от тех, кого крестили насильно или обманно, страхом и соблазном, — требование действительной верности было безбожно и бесчеловечно. «Христиане», ставившие такое требование, очевидно, были отступниками той религии, которую исповедывали, и которая несовместима с таким заведомым делом неправды и злобы *).

Но эта непримиримая ненависть в ближним, будучи уже сама изменою христианству, естественно связывалась с другою. Лживо приписывая себе монополию верности той религии, которой они на деле изменяли, испанцы утверждали в себе национальную гордость, действительно ставшую их характерным отличием. Они гордились своею средневековою службою христианству, тогда как эта служба, хотя и необходимая, была только внешнею, и в этом смысле малою службою, и с окончанием этой службы, с отражением мавров от Европы, должна бы начаться для испанцев новая

______

 

*)Насколько была велика эта антихристианская злоба испанцев к маврам, можно видеть из того, как выражается о маврах лучший и гениальнейший из испанцев — Сервантес, называющий их «племенем изменническим и лживым по природе» и «нашими вечными врагами» (Дон-Кихот, ч. I, гл. 9). И это через сто лет после того, как мавры были побеждены и изгнаны из Испании!

- 218/219 -

большая служба человечеству в духе Христовом и истине, — но, вместо этого, дух ненависти и гордости породил пресловутые «дела веры» (auto da fe), — конечно, веры не Христовой, а Молоховой.

В своей гордости и вражде к другим, испанцы волей–неволей должны были поставить высшим предметом своего служения не христианство и не царствие Божие, а самих себя, свое государственное единство и могущество, главною опорою которого было признано единство вероисповедное. Совершилось роковое превращение: средство стало целью, а цель стала средством. А реальным орудием этого идеального средства явилась королевская инквизиция, через тело старавшаяся вытравлять из душ всякое разномыслие. За сотнями тысяч (в совокупности не менее двух миллионов) избивавшихся и изгонявшихся мусульман и евреев последовали десятки тысяч (не менее четверти миллиона в совокупности) замученных королевскою инквизицией Морисков, «притворно–крещёных» евреев и протестантов. Вывести религиозно–политическую «крамолу» из испанской державы, привести всех к одному знаменателю — вот высшая цель. Все приносилось в жертву внешнему единству правоверной державы. Но тут–то и ждала Немезида. Оказалось, что внешнее единство, отделенное от внутреннего начала духовной свободы, приводит к своему противоположному — к распадению и раздроблению. Средневековые испанцы, не думавшие о себе в служении общему делу, создали и свое национальное единство и накопили такой избыток народных сил, что могли захватить большую часть истори-

- 219/220 -

ческого мира. А когда они, гордясь этими результатами, поставили себе целью скрепить это великое единство своей державы огнем и железом, когда они отреклись от той внутренней силы любви и правды, которая может связывать многие и разные народы в живое целое, — им нечем стало держать эти народы — опустошенная и духовно, и физически держава неизбежно стала рассыпаться, и на наших глазах от этой мертвой головы отваливаются последние державшиеся при ней позвонки.

Нации не гибнут. Душа Испании может возродиться. Но, как политическая сила, Испания должна погибнуть, чтобы искупить свое злодейство, — когда она три века упорно отравляла самые источники живой веры в христианстве. Политическая сила может прочно держаться лишь как орудие той духовной силы, от которой Испания отреклась в самый расцвет своей исторической жизни.


5–19 июля 1898 г.

 

Указатели